Arnold (arno1251) wrote,
Arnold
arno1251

Превращенные формы страха (6)

[ Previous | 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | Next ]

Но удалив из сознания «страшное», необходимо удалить также и страх, который сопровождает восприятие этого «несуществующего» предмета, ведь вся приводящая к возникновению двоемыслия психологическая перестройка была предпринята субъектом ввиду невозможности жить с ощущением постоянного непереносимого страха. Эмоция, которую человек испытывает при столкновении с «несуществующим» «страшным», должна превратиться в нечто иное и лишь в этой превращенной форме может быть им осознана. Мы подробно разобрали, как страх выступает у антисемита в форме ненависти, но параллельно с этим мы могли бы говорить о его проявлении в форме любви – позитивного чувства по отношению к своим друзьям-антисемитам. В данном случае появление теплых дружеских чувств к тем, убоявшись кого, человек и стал антисемитом, можно объяснить вторичным процессом – реакцией на превращение страха в ненависть к евреям. Если я стал врагом евреям, то и они стали моими врагами, но враги моих врагов – мои друзья. Следовательно, антисемиты автоматически становятся моими друзьями, и вообще они – молодцы ребята, поскольку борются с этими ненавистными евреями. А кроме того, если они стали моими друзьями, у меня больше нет оснований их бояться – но ведь к этому я и стремился, это и было целью моей психологической перестройки. С другой стороны, превращение страха в любовь может происходить и прямо, без опосредования этого процесса ненавистью или каким-либо другим чувством. Когда я кого-либо боюсь и не имею возможности спастись от угрозы с его стороны, я могу попытаться улучшить свое самочувствие, внутренне объявив себя союзником того, кто представляет для меня угрозу. Именно так вели себя «антисемиты со страху» - их ненависть к евреям обеспечивала им союз со страшившими их погромщиками. Но если угроза не направлена на какую-то определенную группу лиц, а касается всех и каждого, я могу лишь подольститься к угрожающему, каким-то образом уверить его в своей полной лояльности и даже преданности ему, убедить его в своем дружеском расположении и тем самым отвести от себя роль жертвы: пусть он займется в первую очередь теми, кто его не любит и сопротивляется ему, а меня оставит в покое, я ведь вовсе ему не враг и хорошо к нему отношусь. Конечно, если бы я рассуждал рационально, такие мысли и чувства нисколько не изменили бы степени моих опасений, потому что, как мы постулировали вначале, у меня нет реальных возможностей повлиять на установки угрожающего мне субъекта, его поведение для меня непредсказуемо, и как бы я к нему внутренне не относился, это не может повлиять на выбор им очередной жертвы. Но цель происходящей во мне внутренней перестройки не в том, чтобы уменьшить вероятность попадания ему в лапы, а в том, чтобы улучшить свой внутренний эмоциональный баланс – заглушить свой страх и хотя бы немного успокоиться.

И эта цель достижима. Посчитав себя его доброжелателем и другом, я становлюсь с ним в особые отношения: «плохой» для других, он оказывается «хорошим» по отношению ко мне. Следовательно, как бы ни был он ужасен, у него есть и хорошие стороны. По отношению ко многим – в том числе и ко мне – он гуманен и доброжелателен, ведь сколько раз мог бритвой по глазам полоснуть, а он только покажет ее и спрячет. При одной мысли об этом мое сердце переполняется благодарностью и симпатией.  Все же он замечательный человек. Пусть он жесток с теми «другими», которые стали на его пути или чем-то разгневали его, но мы - его друзья, и потому можем чувствовать себя под его могущественной защитой. Мы ведь в полной его власти, одним движением брови он мог бы не оставить от нас и мокрого места, и тем не менее он спокойно разговаривает, шутит, смеется вместе с нами. Сколько в нем врожденного такта, благородства, как естественно он держится, как безо всякой напыщенности и в то же время веско звучат его слова, каждое из которых может изменить ход истории. Те, кто с ним заодно, - а я, безусловно, из их числа – могут не беспокоиться о завтрашнем дне, вместе с Ним они войдут в число победителей, которым принадлежит будущее. Пусть трепещут те, кто не видит Его правоты, не понимает, насколько Он мудр и всемогущ – я-то вижу это, и меня охватывает восторг, чувство преданности и обожания. Какое счастье просто видеть этого великого человека, смеяться его шуткам, чувствовать его внимание и расположение.  Я маленький человек, он скорее всего и не знает о моем существовании, но я принадлежу к массе его сторонников, и потому могу отнести часть его покровительственного внимания и к себе лично. Меня охватывают эмоции благодарности и любви. И чем жутче кажется мне судьба тех, кто оказался в числе его врагов, тем выше захлестывает меня волна признательности к тому, кто не отталкивает меня и позволяет мне любить его и надеяться на взаимность. Мой страх превращается в любовь и преданность.

То, что такие рассуждения не являются только теоретическими построениями на тему психологии страха, а имеют под собой фактическую основу, и нечто подобное происходило в душе реальных людей, обусловливая их переживания и поведение, можно проиллюстрировать одним, часто цитируемым текстом. 

22 апреля 1936 года К.И.Чуковский записал в дневнике свои впечатления от того заседания Х съезда комсомола, на котором они с Пастернаком сподобились увидеть товарища Сталина, пришедшего поприветствовать передовую молодежь страны Советов. Чуковскому в это время было 54 года, это был старый битый волк, обладавший желчным характером, острым проницательным умом и вовсе не склонный к прекраснодушию и сентиментальности. Однако вот что и как он пишет о появлении на съезде Сталина: «Что сделалось с залом! А ОН стоял немного утомленный, задумчивый и величавый. Чувствовалась огромная привычка к власти, сила и в то же время что-то женственное, мягкое. Я оглянулся: у всех были влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица. Видеть его - просто видеть - для всех нас было счастьем. К нему всё время обращалась с какими-то разговорами Демченко. И мы все ревновали, завидовали - счастливая! Каждый его жест воспринимали с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства [курсив мой – Н.В.]. Когда ему аплодировали, он вынул часы (серебряные) и показал аудитории с прелестной улыбкой. Все мы так и зашептали: «Часы, часы, он показал часы!» - и потом, расходясь, уже возле вешалки вновь вспоминали об этих часах. Пастернак  шептал мне всё время о нём восторженные слова, а я ему, и оба мы в один голос сказали: «Ах, эта Демченко заслоняет его!..» Домой мы шли вместе с Пастернаком, и оба упивались нашей радостью»[1].

Во-первых, надо сразу же отвергнуть предположение, что многоопытный и предусмотрительный Корней Иванович ввел этот пассаж в свои записи, дабы обезопасить себя на тот случай, когда его дневник будут читать в НКВД. Надо было быть слишком наивным, чтобы не понимать, что если дело дошло до обыска и изъятия дневника, то никакие славословия в адрес вождей спасти уже не могут. Все прекрасно понимали, что сажают не за какие-то поступки или образ мыслей, а потому что решили посадить – если такое решение принято, то за обличительным материалом дело не станет. Против гипотезы о лицемерном и маскировочном характере излияний Чуковского говорит как вся ситуация, так и то, в какой манере она излагается писателем. Еще можно было бы думать о симуляции любви к вождю на публике, в зале, где полным-полно потенциальных доносчиков и тайных агентов, но какой смысл продолжать эту симуляцию, оставшись наедине с Пастернаком, он-то не может передать эту информацию тем, для кого она предназначена.  Нет, Чуковский явно пишет о том, что он действительно думает и чувствует в этот момент. Более того, он не скрывает своей собственной озадаченности испытываемыми им чувствами, они самому ему кажутся странными и необычными. И в самом деле, во всем его дневнике мы не встретим ничего подобного этой записи – даже к собственным подросшим детям Чуковский не испытывал такого чувства умиления и обожания, как к совершенно чуждому для него Сталину. Кроме того у нас есть еще одно параллельное свидетельство искренности слов Чуковского и Пастернака – киноаппарат запечатлел лица тех, о ком идет речь, и их выражение не оставляет сомнений в подлинности испытываемых ими эмоций[2].  

Но, если их чувства были непритворными, как же можно совместить любовь к Сталину со всем, что мы знаем об общем душевном складе и моральном облике уважаемых нами писателей. Неужели они не понимали с кем имеют дело и верили в сталинское благородство и мягкость? Это совершенно невероятно. Они все видели и все знали. Вся история становления большевистского режима прошла на их глазах, и они отчетливо осознавали, что нет такого предела зверства, которого бы хладнокровно и многократно не перешагнули называющие себя коммунистами уголовники, которых держал в кулаке и науськивал на новые кровавые «подвиги» возглавлявший их усатый «пахан»[3].   То, что Сталин – ужаснейший людоед, которого не смог бы вообразить никакой умалишенный маркиз де Сад, и Чуковский, и Пастернак, да и подавляющее большинство делегатов Х съезда комсомола знали гораздо лучше, чем мы, - не мысленным представлением, а каждой клеткой тела, болезненно съеживающейся  при одном только звуке этого имени. Уинстон Смит, вышедший из комнаты 101, не мог бы рассказать им ничего нового – они сами видели этих крыс и полжизни вынуждены были жить в стране, превращенной в пыточную камеру. Всего лишь за пару лет до этого пароксизма любовной страсти к вождю, описанного и потому ставшего достоянием истории (а сколько их осталось незафиксированными на бумаге, даже если ограничиться лишь переживаниями всего двух человек – Корнея Ивановича и Бориса Леонидовича), Пастернак, выслушав от Мандельштама его знаменитое «Мы живем, под собою не чуя страны…», заявил, не раздумывая, что такое поведение поэта равносильно самоубийству[4], и потребовал, чтобы Мандельштам, решив покончить с собой, не тащил в могилу и других.  Мы видим: Пастернак вполне отдавал себе отчет в том, что представляет из себя большевистская власть (и Сталин, как олицетворение этой власти), на ссору с которой решился Мандельштам. Смертная казнь за «стишки» - и не только для того, кто писал, но и для всех, кто слушал «такое» – дело настолько обычное и рядовое, что этот способ самоубийства еще надежнее, чем традиционные пуля, веревка или яд.

Поэтому любовь двух пожилых мужчин, которых мы знаем как не просто разумных, а блистательно умных, образованнейших и хорошо информированных, совестливых, душевно благородных, не раз доказавших свою храбрость и несгибаемую честность, к людоеду и опаснейшему преступнику Сталину нельзя объяснить ни мазохизмом, ни глупостью, ни малодушием – все эти объяснения лежат не в той плоскости. Невозможна личность, в которой совмещались бы столь противоположные чувства и склонности, их сосуществование свидетельствовало бы о распаде личности. Но здесь мы имеем дело с иным феноменом: есть какая-то мера страха, перейдя через которую, он становится несовместим с нормальной человеческой психикой, и тогда возникает защитная реакция – страх исчезает из сознания, погружаясь в глубину подсознания и «выныривая» на поверхность уже в другом обличье, в том числе и в виде любви.



[1] Чуковский К. Дневник. 1930 - 1969. М., 1995, с. 141

[2] «О том, как завороженно смотрели на Сталина Пастернак и К. Чуковский, можно судить по кадрам кинохроники, где они сняты 22 апреля 1936 года на съезде комсомола». (Кушнер А. «Это не литературный факт, а самоубийство». // Новый мир, 2005, № 7)

[3] В 1958 году, то есть уже в совсем другую эпоху, когда уровень опасности снизился на несколько порядков, Пастернак рассказывал: «В начале тридцатых годов было такое движение среди писателей – стали ездить по колхозам собирать материалы для книг о новой деревне. Я хотел быть со всеми и тоже отправился в такую поездку с мыслью написать книгу. То, что я там увидел, нельзя выразить никакими словами. Это было такое нечеловеческое, невообразимое горе, такое страшное бедствие, что оно становилось уже как бы абстрактным, не укладывалось в границы сознания. Я заболел. Целый год я не мог спать». (Масленникова З. Портрет Бориса Пастернака. М.1990, с.37-38)

[4] «Выслушав антисталинское стихотворение, Пастернак сказал: «То, что вы мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства, которого я не одобряю и в котором не хочу принимать участия. Вы мне ничего не читали, я ничего не слышал и прошу вас не читать их никому другому»…». (Кушнер А. «Это не литературный факт, а самоубийство». // Новый мир, 2005, № 7)

[ Previous | 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | Next ]

Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

  • 1 comment