Arnold (arno1251) wrote,
Arnold
arno1251

Превращенные формы страха (5)

[ Previous | 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | Next ]

Н. Вольский

 

Превращенные формы страха,

или

Откуда берутся антисемиты?

 

Статья третья

Любовные страсти и «двоемыслие» по Оруэллу

 

Мы подробно разобрали психологический механизм превращения страха в ненависть на примере антисемитизма, но по ходу этого разбирательства мы видели, что тот же самый страх может быть превращен в ненависть к кому угодно. Более того, этот же страх может превращаться и в другие чувства – столь же иррациональные и столь же жгучие, выливающиеся из самого нутра субъекта и доминирующие над всеми другими мотивами его поведения.

Очень часто, когда речь идет о массовых проявлениях чувств, мы сталкиваемся в жизни со страхом,  выступающим в форме любви. На первый взгляд, любовь прямо противоположна ненависти и не может проистекать из того же самого источника, но на самом деле они почти всегда выступают бок о бок, будучи двумя сторонами одной и той же медали. Те же толпы немецких бюргеров, которые столь яростно бурлили и пузырились от внезапно разгоревшейся в них ненависти к евреям, «жидовским комиссарам» и разнообразным врагам немецкой расы, так же внезапно воспылали нескрываемой любовью к обожаемому фюреру, душкам-эсэсовцам и всем, кто, взобравшись на трибуну, разоблачает замаскировавшихся врагов и грозит им всяческими карами. Такие бурные нежные чувства, проявляемые по отношению к малознакомым, вообще-то говоря, людям, роднит с уже рассмотренной нами ненавистью их иррациональность. Казалось бы, с чего вдруг среднестатистическая немецкая домохозяйка должна испытывать любовь к Гитлеру, визжать и бесноваться при его появлении на митинге (кстати сказать, как она там оказалась? что ей делать на политических митингах?), с восторгом слушать его сумбурные истерические речи? Откуда у нее неподдельный блеск в глазах и радостная возбужденность? Нет сомнений, она во власти аффекта, вызванного близостью к предмету ее страсти. Но как объяснить возникновение этого чувства? Чем мог привлечь к себе миллионы женских сердец малосимпатичный на вид[1] (если не сказать, плюгавый и карикатурный) фюрер? Ведь он ничем не был похож на обычных дамских кумиров – в чем был секрет его обаяния, которому не могли противостоять не только чувствительные дамочки, но и звероподобные мужчины, вероятно, впервые в жизни на этих митингах испытавшие чувство бескорыстной любви, обожания и преданности.

Для внешнего наблюдателя весь этот взрыв верноподданнических чувств выглядит не иначе как проявление массового психоза. Но, с другой стороны, очевидно, что этот «психоз» вполне управляем – градус беснования толпы, рвущейся выразить свое обожание кумиру, можно по желанию режиссера как повысить, так и понизить. Следовательно, толпа, которую мы рассматриваем как находящуюся во власти слепой, безумной страсти, не так уж и безумна – она чутко следит за развитием ситуации и адекватно реагирует на подаваемые ей извне сигналы, которых мы, находясь за пределами этой толпы, просто не замечаем. Но это значит, что поведение толпы не хаотично, что в основе его лежит какой-то умопостигаемый психологический механизм. Часто такая патологическая «любовь» к вождю объясняется проявлением подавленной сексуальности: дескать, люди с неудовлетворенными эротическими потребностями неосознанно переносят свою жажду любви на фюрера, делая его объектом почти религиозного поклонения. Вероятно, в этом есть большая доля правды. Но почему эти страдающие от недостатка любви люди выбрали  такой странный объект для приложения своих эротических проекций? Не естественнее ли было бы избрать своим сексуальным кумиром красавца-киноартиста или олимпийского чемпиона по спортивному многоборью? И почему на роль кумиров всегда избираются только те политические лидеры, чья деятельность по всем Божеским и человеческим законам подлежит рассмотрению международного трибунала? Черчилль у себя в стране был не менее популярен, чем Гитлер в Германии, и у него, наверняка, были какие-то экзальтированные поклонницы, но ясно, что их количество не может идти ни в какое сравнение с миллионами гитлеровских обожателей и обожательниц.

Многие, кому довелось присутствовать на публичных выступлениях Гитлера, пытаясь описать свои тогдашние впечатления и переживания, утверждают, что фюрер будто бы был замечательным талантливым оратором. Как гаммельнский крысолов, он заворожил своими речами простодушных немцев и завел их в гибельную трясину. В это можно было бы поверить, если бы сегодня каждый желающий не мог познакомиться с этими речами – в их содержании нет ничего особенного, это обычная агитпроповская труха, которую мы в свое время вынуждены были слушать постоянно и не испытывали при этом ни малейшего воодушевления. Единственное отличие Гитлера от известных нам записных партийных докладчиков – так сказать, ораторский секрет Гитлера – заключается в том, что он озвучивал свои банальности истерическим тоном, временами просто кликушествуя, взвинчивая свою аудиторию и сам доходя до видимого исступления, и строил любую свою речь на угрозах всем, кто только попадался ему на язык[2]. Ничего особо убедительного, проникновенного и хватающего за душу в этих речах не найдешь. Ясно, что воспоминания очевидцев представляют собой лишь рационализацию пережитого ими опыта: они помнят свой тогдашний душевный трепет, но не могут сегодня обосновать свои переживания содержанием гитлеровских речей.  Остается только уверять себя и других в том, что этот человек обладал эзотерической способностью воздействовать на души слушателей. В то же время, другой народный кумир – товарищ Сталин не считался особенно блестящим оратором и вовсе не делал ставки на публичные выступления, однако массы любили его не меньше, чем немцы фюрера, и когда он все же произносил речь, ее воздействие на слушателей было столь же потрясающим (но правда, только на граждан своей страны, на немцев, которым не посчастливилось жить в СССР, эти речи совершенно не действовали).

И, наконец, если уж не удается убедительно объяснить возникновение массовых нежных чувств к диктатору ни его сверхчеловеческой сексапильностью, ни магическими ораторскими талантами, остается объявить его «харизматическим лидером», уж это сразу поставит все точки над «i». Слово найдено – это и академично, и современно, и – самое главное – сразу разъясняет все существо дела. Ведь кого, по определению, следует считать харизматической личностью – человека, который добивается авторитета, уважения и даже поклонения широких народных масс, не обладая никакими очевидными выдающимися талантами и не используя для этого никаких известных нам средств. Но ведь это определение прямо указывает на Гитлера: человек со вздорными, бредовыми человеконенавистническими идеями, рядовой завсегдатай дешевых пивнушек, без имени, без связей, без стоявшего за ним крупного капитала, без какой-либо внятной экономической и политической программы смог непонятно чем обольстить и увлечь за собой один из самых многочисленных и цивилизованнейших европейских народов и за несколько лет сумел, практически безо всякого внутреннего сопротивления, довести и Германию, и почти всю Европу до сокрушительнейшей катастрофы. Как же иначе объяснить эту головокружительную карьеру, если не врожденной «харизмой»?

К сожалению, если отбросить вполне понятную иронию, объяснительная сила такой «харизматической теории» равна нулю. Слово это ничего не проясняет и лишь обозначает отказ от дальнейшего поиска рациональных причин наблюдаемого нами явления. «Теорией» это квази-объяснение могут считать только преподаватели социологии (политологии, глобалистики, геополитики и тому подобных дисциплин) и их питомцы, скачивающие «рефераты» из интернета, но с них какой может быть спрос – они и Питирима Сорокина считают выдающимся мыслителем.

Посему отбросим все это и пойдем вслед за Джорджем Оруэллом, впервые объяснившим, что массовая любовь к Большому Брату коренится в страхе перед ним. В сущности, превращение страха в любовь происходит очень просто и вполне закономерно. Если кто-то представляет для меня угрозу, то, естественно, первой реакцией на нее будет мое негативное отношение к источнику угрозы – враждебность, гнев, ненависть – и стремление уничтожить или нейтрализовать угрожающий мне предмет.  Если же обстоятельства таковы, что я не могу рассчитывать на эффективное сопротивление и не вижу способов защитить себя, мое негативное отношение к угрожающему выразится в стремлении удалиться от него на безопасное расстояние – в реакции капитуляции и бегства. Если, как это часто бывает, угроза возникла из какого-то конфликта интересов, моя капитуляция может выражаться в подчинении требованиям угрожающей стороны и тем самым в устранении угрозы. Но совершенно иная ситуация возникает в тех случаях, когда я не вижу возможности защититься и одновременно не могу избежать угрозы (то есть «откупиться» или «убежать») – я оказываюсь во власти того, кто представляет для меня опасность, и моя судьба зависит от его произвола. Никакие мои действия не могут изменить ситуацию, и мне остается лишь бояться и уповать на счастливый случай – потенциальных жертв много, и, Бог даст, я как-нибудь это переживу – авось да небось, черный жребий на мою долю не выпадет. Обстоятельства лишили меня возможности рациональных действий, и тем самым сняли проблему: что делать с угрозой? – я с ней ничего поделать не могу, но у меня остается другая – не менее жгучая – проблема: что делать со страхом? Если страх велик, жизнь становится просто невыносимой и теряет всякий смысл – о чем я могу беспокоиться и к чему стремиться, когда все мое существование висит на волоске и полностью зависит от прихоти и каприза лица, на чьи решения я не могу оказать никакого воздействия. Чтобы продолжать существовать и чувствовать себя живым человеком, я должен что-то предпринять, как-то хитро извернуться и заглушить свой страх. Я должен убедить себя, что мои страхи, если и не совсем беспочвенны, то явно преувеличены.  При этом головоломность трюка, который мне предстоит проделать,  заключается в том, что в момент превращения ощущение страха достигает высшей степени интенсивности – он становится нестерпимым, и именно поэтому я должен перестать его ощущать. Как только страх уменьшится, войдет в рамки переносимого, я вновь смогу его ощутить, почувствовать и осознать угрозу, но на пике своей интенсивности он полностью исчезает из сознания – я перестаю бояться и начинаю верить в благополучный исход, несмотря ни на какие показания моих органов чувств, логические рассуждения и свой жизненный опыт.

То есть, - сформулируем это открытым текстом – чем больше мой страх, тем меньше я боюсь. Это и есть знаменитое оруэлловское «двоемыслие». Если здравомыслящий человек не чувствует страха в угрожающей ситуации, это только подтверждает его панический испуг. Ни в коем случае нельзя рассматривать такое поведение, как притворство и сознательную ложь. Испуганный, но сохраняющий способность скрывать свой страх человек просто еще не испугался до такой степени, которая привела бы его в состояние «двоемыслия». Но как только эта степень достигнута, происходит «расщепление» чувства: в глубине психики чувство продолжает существовать и может быть при этом весьма интенсивным, определяя важнейшие параметры поведения, но в светлом поле сознания оно практически не появляется (или присутствует лишь в очень ослабленном, не травмирующем человека виде) и замещается реактивными психическими образованиями – другими по форме чувствами, которые позволяют согласовать возникающие эмоциональные реакции с общей структурой психики субъекта. Врачи хорошо знают состояние такого двоемыслия, возникающее у многих тяжелых обреченных (особенно у онкологических) больных: если больной, еще вчера со страхом прислушивавшийся к своим ощущениям и с трепетом ожидавший от врача сообщений о результатах своего обследования, вдруг обретает видимое хладнокровие и веру в успех лечения, можно не сомневаться, что «заслонка» в его мозгу «упала»  и двоемыслие достигнуто – теперь никакие симптомы и никакая новая информация не смогут поколебать его уверенности в благополучном исходе заболевания. Врач может теперь не задумываться над проблемой, как скрыть от больного его ужасный диагноз, - впавший в двоемыслие пациент примет на веру любое самое абсурдное объяснение, лишь бы оно не расходилось с его уверенностью в скором выздоровлении. В то же время такая непоколебимая и неизвестно на чем основанная вера является несомненным доказательством того, что больной абсолютно уверен в неизбежности своей близкой кончины. Он перестал сомневаться, теперь он знает, чем он болен, и потому с этого момента он не знает своего диагноза. Все остальное появляется как неизбежное следствие двоемыслия. Такой больной легко поверит и в то, что дважды два – пять, что мир – это война и что Волга впадает в Балтийское море (даже если он всю жизнь прожил в Астрахани).

Гениальность Оруэлла, предложившего понятие «двоемыслия» и детально описавшего этиологию, симптоматику и патогенез этого распространеннейшего в наше время заболевания, в том, что он исследовал его эпидемические формы, пользуясь только косвенными свидетельствами из-за границы и непосредственным наблюдением стертых и атипичных случаев в окружающей его действительности, в то время как десятки миллионов не самых глупых людей, проживших всю свою сознательную (и бессознательную) жизнь в состоянии двоемыслия среди практически поголовно зараженного этим недугом населения, умудряются до сих пор не понимать, что это такое, даже после прочтения оруэлловского романа (включая и тех, кто высказывал в печати разнообразные благоглупости о «1984» вообще и о «двоемыслии», в частности). Действительно ли они не понимают о чем, собственно, идет речь, или мы имеем дело с продолжением того же самого двоемыслия?

Эти десятки миллионов взрослых разумных людей (возьмем только тех, кто лично не попал ни в Нарым, ни на Колыму) всерьез уверяли друг друга в том, что они, видевшие своими глазами то, что происходило в стране в 1937 или 1947 (или в любом другом году, начиная с 1917), «ничего не знали», то есть они просто не подозревали, что у нас в СССР десятилетиями шло массовое, планомерное и безостановочное уничтожение ни в чем не повинных людей, и все эти годы верили в благие намерения коммунистической партии и в благородство и справедливость сотрудников тех «органов», кому партия доверила «карающий меч революции». Дескать, они настолько были заморочены советской пропагандой, что даже те очевидные зверства и явные нарушения закона, свидетелями которых им пришлось быть, расценивались ими как исключительные случаи, как отклонения от общесоветской нормы, как головотяпство и происки отдельных дураков и мерзавцев, но в целом они не сомневались в том, что им сообщали газеты,  радио и лекторы на собраниях и митингах. Мало чем отличаются и соответствующие воспоминания  немцев. Если отбросить предположение о том, что целые поколения наших отцов и дедов были слабоумными, поверить в их слова просто невозможно. Приходится признать, что мы имеем дело с элементарным лицемерием: люди, вынужденные в те годы помалкивать, слушая заведомую ложь, а в некоторых случаях и поддакивать ей – голосовать «за», что-то подписывать, зачитывать с трибуны подсунутые им тексты, кричать «ура» и т.п. -  не хотят признаваться в своих, может быть, и простительных, но тем не менее явных грехах – беспринципности, слабодушии, черствости, отсутствии милосердия к своим ближним и т.д. Правдоподобно ли такое объяснение? Вполне, если иметь в виду конкретные, пусть и весьма многочисленные случаи. Люди чувствуют, что хвастаться им в данной ситуации нечем, и придумывают байки о своем неведении, а следовательно, и о невинности. Но в качестве объяснения массового поведения представителей этих поколений такая теория никуда не годится. Она лишь запутывает дело. Во-первых, если миллионы стыдятся своего прошлого поведения, зачем они вообще касаются этой темы? кто их за язык тянет? они же сами твердят об этом на всех углах (точнее сказать, твердили; сейчас их и слушать никто не станет). И – самое главное, - во-вторых, еще можно было бы их понять, если бы они рассказывали свои байки каким-то приезжим или нам, кто по возрасту не мог всего этого видеть и слышать, но они-то делятся своими воспоминаниями главным образом друг с другом. И это уже, вообще, сумасшедший дом! Это все равно, как если бы Иван рассказывал своему приятелю с детских лет Петру, что он, якобы только из закрытого доклада Хрущева узнал о том, что вода, оказывается, не горит, и в свою очередь выслушивал аналогичное признание Петра. С какой стати они стали бы лгать друг другу сегодня, заранее понимая, что ни тот, ни другой в такую ложь поверить не может. Понятно, почему они врали друг другу вчера, боясь даже жене под одеялом сообщить, что дважды два четыре, но сегодня-то к чему эта жалкая комедия? Мы не рискнули признать их слабоумными, а в результате пришли к выводу о том, что они массово ведут себя как совсем умалишенные. Но это же не так. Ясно, что они не глупее нас с вами. Приходится согласиться, что дело обстоит именно так, как они рассказывают: большевистская пропаганда, действительно, сумела так отвести, что называется, людям глаза, что они не замечали очевидных вещей и, действительно, ничего не знали. А теперь, когда им открыли глаза, они сами удивляются несуразности своих рассказов о том времени, но, будучи вполне искренними и простодушными людьми, откровенно передают свои впечатления тех лет. Но и эта версия никуда не годится. Ей резко противоречит поведение этих же самых людских масс в описываемые годы. В своих публичных высказываниях и поступках никто из них никогда не преступал черты дозволенного – все четко знали, где проходят границы минного поля, и, естественно, старались к ним не приближаться. А теперь они уверяют, что никогда не слышали про существование мин. Они прекрасно все знали. Может быть, не во всех подробностях, но суть происходящего они отлично понимали и нисколько не заблуждались относительно того, в какой стране и в какую эпоху они живут. Их поведение строго соответствовало реальным условиям существования, а не тем благостным картинкам, которые рисовали им газеты и кинофильмы. Но если это так, то почему они были потрясены и ошарашены теми прозвучавшими в 1956 году с высокой партийной трибуны «разоблачениями», ведь то, о чем в них сообщалось, было известно любому школьнику – не понимая этого, просто невозможно было учиться в советской школе.

Вывод: описать состояние сознания этих людей можно только с помощью оруэлловского понятия. Неверно было бы утверждать, что массы осознавали факт своего проживания в стране с людоедской властью, но столь же неверно, что они этот факт не осознавали. Обычные понятия «знания» и «незнания» в данном случае не работают, здесь требуется другое понятие, предложенное Оруэллом. Оруэлловское «знание/незнание» заключается в том, что, воспринимая нечто «страшное», человек отчетливо различает его характерные черты, иначе он не мог бы распознать его как «страшное», но поскольку страх слишком велик, психическая цензура не пропускает образ «страшного» в сознание и, следовательно, человек его не видит и не ощущает – для него оно просто не существует[3]. В воспринимаемой картине мира образуется пробел – «дыра» с четкими, ясно видимыми контурами, обрисовывающими форму этого «несуществующего» предмета. Стол я вижу, тарелки и ложки на нем вижу, чугун на печке вижу, лавку вижу, а вон тот окровавленный топор под лавкой не вижу – его нет, и потому спокойно сажусь обедать. То есть вся картина актуально наличествующей реальности делится в сознании «двоемыслящего» на существующие и «несуществующие» объекты, из которых и те, и другие, присутствуя здесь и теперь, своим присутствием определяют реакции и поведение человека в данной ситуации. При этом как существующие, так и «несуществующие» (и следовательно, «неощущаемые») предметы воспринимаются субъектом в равной мере адекватно и отчетливо, так что, если вдруг спросить человека: «Где нет топора?», он, захваченный врасплох, может ткнуть пальцем в «невидимый» им топор, после чего сам будет удивляться своему ответу и тому ужасу, которым будет сопровождаться эта реакция в его душе.



[1] «Лицо его – предмет смущения для приверженцев и злорадства для противников. Никакими прикрасами не скрыть, что это – ничего не говорящее лицо, без всякого выражения». (Гейден К. Путь НСДАП. М.2004, с. 96)

[2] Выразительная цитата из сочинения Гейдена: «Он высказывает мысли, которые не вызывают противоречия, а скорее могут навести на вас сон. Но вдруг, словно какая-то муха укусила его, он начинает метаться на эстраде, руки его подымаются и опускаются, выделывая всяческие жесты; эти жесты не образны, не иллюстрируют содержания речи, но зато они отлично выражают душевное состояние оратора и передают его слушателям. Когда в пафосе обвинительной речи указательный палец оратора, словно хищная птица, устремляется на слушателей, каждый из них чувствует себя ответственным за грехи немецкой нации». (Там же, с. 100). Нет сомнений, что Гитлер здесь изображает человека, охваченного пароксизмом страха и потому очень опасного для окружающих, – это именно то чувство, которое он стремится пробудить у своих слушателей – и они отвечают ему восторженным ревом и аплодисментами.

[3] Здесь есть некоторая аналогия древнему мифу о Медузе-горгоне – чудовище, которое нельзя было увидеть, потому что взгляд смертного не выносил ее лицезрения. Согласно мифу, Персей смог сразить ее,  только глядя на ее отражение в блестящем  медном щите.

[ Previous | 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | Next ]

Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

  • 0 comments